Впервые в стенах Сызранской камерной филармонии звучала музыка в исполнении пианиста мировой величины – Петра Лаула. Музыкант с уникальной родословной, потомственный интеллигент, преподаватель Санкт-Петербургской консерватории и автор фундаментальной монографии о фортепианных сонатах Бетховена, Лаул представил сызранской публике программу из произведений Бетховена, Моцарта и Шостаковича – ту самую, что является квинтэссенцией его творческих поисков.
После вечернего концерта времени для личной беседы не осталось: рано утром артист отправился в Самару, где его ждёт новый выход на сцену. Наше интервью состоялось в формате заочной переписки. Его ответы, лишённые суеты, точные и выверенные, подобно нотам в уртексте, стали продолжением его вчерашнего выступления – тихой, но мощной смысловой кульминацией.
Мой первый вопрос был попыткой осмыслить масштаб пережитого нами на концерте: не чувствует ли он себя «проводником временнóго парадокса»? Ведь в его исполнении музыка не просто звучала - она являла собой чудо преодоления времени, когда сознание композитора XVIII века и восприятие человека цифровой эпохи встречаются в акустике нашего зала. Его ответ пришёл обезоруживающе простой и ясный, как его бетховенские аккорды, разрушая мои сложные построения:
«Не вижу тут особого противоречия. Бессмертные произведения оттого и бессмертны, что не теряют своей актуальности. Например, музыка Шостаковича, по распространенному мнению – зеркало своей эпохи, то есть 30-50-х годов. Но если бы это было полностью так, она стала бы представлять только исторический интерес, но этого не происходит – значит, она по-прежнему поднимает те вопросы, которые волновали композитора тогда, и волнуют сейчас. Музыка в силу своей абстрактности и огромной интенсивности воздействия лучше всего передает вечные темы – любви, смерти, насилия, счастья, страха, надежды, ностальгии, войны, детства. Поскольку все эти темы никогда, к счастью или сожалению, не исчезнут из нашей жизни, вся великая музыка останется всегда актуальной и будет помогать нам жить.»
Эта мысль, что великая музыка говорит о неизменной человеческой природе, заставила меня по-новому осмыслить только что пережитое на концерте - возможно, мы слушали не памятник прошлому, а голос вечно настоящего.
Мне захотелось копнуть глубже, в его знаменитую верность уртексту, столь очевидную в исполненных им сонатах. Ведь именно эта скрупулёзность рождала то особенное ощущение подлинности, когда кажется, будто слышишь не интерпретацию, а саму музыку такой, какой её задумал автор. И здесь Пётр Лаул снова удивил, с лёгкой иронией отмахнувшись от громкого звания текстолога:
«Не вполне понимаю, чем так знаменита моя верность уртексту. Я просто всегда стараюсь приобретать самые достоверные ноты – потому что не хочу попадать в глупое положение. Что же касается "рабской верности букве" - дело в том, что нотная запись довольно несовершенна, она дает только некоторые направления, а большую часть нужно придумывать самому. Допустим, некий акцент в сонате Бетховена, он какой – дерзкий, резкий, певучий, шутливый, напряженный, вздорный, дурацкий, возвышенный? Этого никакой супер-уртекст нам не скажет. И практически со всем так – свобода интерпретации безгранична, ограничена только возможность НЕ играть этот акцент вовсе (и то при убедительном обосновании это возможно). Можно ли нарушать уртекст? Можно, но понимая это и зная зачем. Я соблюдаю – и я нарушаю.»
Но за этой скромностью скрывалась глубокая методология творчества. Его объяснение того, что нотная запись - лишь канва, а не догма, переворачивало обывательское представление о работе музыканта. Оказывается, его знаменитая точность - не самоцель, а необходимое условие для настоящей свободы. Когда он описывал возможные оттенки одного-единственного акцента у Бетховена, становилось ясно: перед нами не архивариус, а настоящий творец.
Следом был вопрос об этике - дилемма, которая особенно остро стоит сегодня, когда классическое искусство пытаются то превратить в музейный экспонат, то переодеть в крикливую современность. Должен ли исполнитель быть консерватором-хранителем или, напротив, агрессивным актуализатором? Его ответ, как и всегда, нашёл удивительный третий путь, разрешив это кажущееся противоречие:
«Никаким ученым себя не считаю – просто образованным человеком. В остальном на этот вопрос нет единого ответа – конечно, мы отвечаем за нечто неизменное в силу его бессмертности и призваны это оберегать, поэтому известный консерватизм неизбежен. С другой стороны, я не устаю повторять студентам, что музыке Моцарта 240 лет, но он сам был едва ли не моложе их, и в его музыке есть все переживания совершенно нормального молодого человека, она остается близкой, понятной нам и полнокровной, как и музыка любого другого творца. Поэтому не может быть "насильственной актуализации" - если "присвоить" заложенные в музыке настроения и мысли, она сама за себя все скажет и будет совершенно актуальна. Я не верю в "объективное" исполнение – все равно каждый талантливый исполнитель неизбежно субъективен.»
Его слова о том, что Моцарт был "едва ли не моложе" его студентов, прозвучали как откровение. Ведь мы часто забываем, что за великими именами скрываются живые люди с их страстями и сомнениями. Эта мысль прекрасно объясняла, почему вчерашнее исполнение Моцарта дышало такой юношеской непосредственностью - Лаул не "академизировал" композитора, а впустил его в наше сегодня.
Спросила я и о его знаменитом звуке, и о его антиподе – тишине, которая в его исполнении вчера буквально физически ощущалась в зале. Те паузы в бетховенских сонатах были не пустотами, а наполненным смыслом пространством, где рождалось ожидание следующей ноты. Его ответ был кратким и весомым, как хорошо поставленная пауза:
«Непременно, и не только у Бетховена. Паузы – это такая же часть музыки, как и ноты, в некоторых сочинениях именно паузы составляют главные кульминации. О любом музыканте можно судить о том, умные или глупые у него паузы – и не только внутри частей, но и между произведениями.»
Его критерий "умных" и "глупых" пауз кажется мне теперь универсальным мерилом не только музыкального, но и любого искусства - ведь настоящее мастерство проявляется именно в умении чувствовать ритм и паузы в любом творческом процессе.
В наш цифровой век, когда всё уже, кажется, сыграно до нас и любая интерпретация доступна одним кликом, его уверенность вселяет надежду. Не обесценилась ли сама идея уникального высказывания? Его ответ стал настоящим манифестом живого искусства:
«Возможно, это прозвучит самонадеянно, но я никогда не сомневался в своей способности создать сто первую интерпретацию. По этому поводу я спорил с одним коллегой, который считает, что "все уже сыграно", и мы можем лишь комбинировать решения других исполнителей. Но, во-первых, все исполнители принадлежат своему времени, и сам его дух заставляет нас слышать и играть иначе. Во-вторых, возможных трактовок не сто, а неисчислимое множество – как шахматных партий, например. Казалось бы – все те же 16 фигур, а варианты все никак не закончатся. Поэтому я совсем не рассматриваю живое музицирование как некий взгляд в прошлое, а наоборот, как возможность посредством музыки делиться своими переживаниями настоящего. А миссия – это другое: миссией вижу толкование или разъяснение музыки слушателю – чтобы он знал о произведениях чуть больше, чем до моего концерта и по возможности больше о них понял, если слышит их в первый раз.»
Сравнение с шахматами было гениально точным - действительно, из ограниченного количества нот, как из шахматных фигур, рождается бесконечное количество комбинаций. Эта мысль снимала груз истории с плеч слушателя - мы понимали, что вчера стали свидетелями не репродукции, а настоящего творческого акта.
Он настойчиво открещивается от громких титулов «универсала» или «учёного», словно боясь пафоса и напыщенности:
«Ученым-исследователем себя не считаю, мне с моей родословной немного стыдно лезть в музыковеды – это отец и дед музыковеды, а у меня пока одна книга и несколько статей так, в роде хобби. А совмещают исполнительство с педагогикой более или менее 90 процентов всех музыкантов, так что я отнюдь не ощущаю себя какой-то универсальной фигурой. Хотя, конечно, интересно экспериментировать и заходить в смежные области – например, комментирование концертов, в Москве у меня уже целые абонементы под вывеской "Играет и рассказывает…" Это интересно и иногда позволяет внятно сформулировать вещи, которые раньше понимал интуитивно. Конфликта в этом никакого нет, для меня это совершенно естественно и все же в некотором роде продолжает семейную традицию разговоров о музыке.»
Но в этой скромности чувствуется глубинная связь с настоящей интеллигентностью, для которой знание - не повод для чванства, а естественная среда обитания. Его эксперименты с комментированием концертов - это не экзотика, а продолжение той самой семейной традиции "разговоров о музыке", которую он несёт в себе как драгоценное наследство.
И так же скептически он говорит о «петербургской школе», избегая общих мест и штампов:
«Меня всегда ставят в тупик вопросы об отличии петербургской школы от остальных – это, возможно, виднее со стороны. Также сложно сказать, как мои родители и предки повлияли на мой звук – скорее, тут можно говорить о роли учителей и рояля, за которым я вырос (старого Бехштейна). Все же предпочитаю думать, что школы целого города не может быть, в крайнем случае – моего учителя А.М. Сандлера, и то все его ученики играют и звучат по-разному. Возможно, все мы выросли в исключительно гармоничных декорациях, что должно было воспитать в нас некий особенно хороший вкус, но и это не всем присуще. Еще петербургской традицией считается некая особая тщательность – Мравинский, который репетирует по 100 раз одни и те же сочинения, Григорий Соколов, играющий целый год одну и ту же программу. Однако, есть и обратные примеры – Валерий Гергиев работает в диаметрально противоположной манере, но ведь и это – петербургское явление. Так или иначе, для меня и город, и наследие семьи, безусловно, очень ценны, и оторваться от всего этого я не смог бы – поэтому и продолжаю там жить, и не мыслю ничего иного.»
Его анализ петербургских традиций, где соседствуют Мравинский и Гергиев, показывает необыкновенно трезвый и лишённый мифологизации взгляд на собственную культурную почву. И тем ценнее звучит его финальное признание в любви к городу и наследию семьи - не как следованию канону, а как осознанному и выстраданному выбору.
Он уже в Самаре, готовится к новому выступлению на большой сцене. А его слова, оставшиеся здесь, в Сызрани, - полные, точные, выверенные - продолжают звучать, будто умные паузы между сыгранными здесь и ещё не сыгранными там нотами. Они не подводят черту, а, напротив, открывают диалог, который, хочется верить, обязательно получит своё продолжение - ведь настоящая музыка, как убедил нас Пётр Лаул, всегда остаётся незавершённой, как и сам человек, её создающий и воспринимающий.
Источник текста: Т.Воронович
Источник фото: Камерная Филармония


